Uploaded by Michael Zeleny

To the centenary of Yuri Lotman

advertisement
Тартуский университет
Отделение славистики
Кафедра русской литературы
ACTA SLAVICA ESTONICA XIV
Труды по русской и славянской филологии
Литературоведение XI
К 100-летию Ю. М. Лотмана
To the centenary of Yuri Lotman
TARTU ÜLIKOOLI KIRJASTUS
Acta Slavica Estonica XIV. Труды по русской и славянской филологии. Литературоведение XI. К 100-летию Ю. М. Лотмана. To the centenary of Yuri Lotman. Ответственные редакторы Любовь Киселева, Татьяна Степанищева. Тарту, 2022. ….. с.
Международная редколлегия серии “Acta Slavica Estonica”:
И. Абисогомян (Эстония), Д. Бетеа (США), А. Дуличенко (Эстония),
Л. Киселева (Эстония), Е.-К. Костанди (Эстония), И. Кюльмоя (Эстония),
А. Лавров (Россия), М. Мозер (Австрия), В. Мокиенко (Россия),
А. Мустайоки (Финляндия), Т. Степанищева (Эстония), В. Храковский (Россия)
Все статьи и публикации настоящего тома
прошли предварительное рецензирование
All manuscripts were peer reviewed
Ответственные редакторы: Л. Киселева, Т. Степанищева
Технический редактор: С. Долгорукова
Managing editors: L. Kisseljova, T. Stepanishcheva
Technical editor: S. Dolgorukova
Издание осуществлено при финансовой поддержке
Издательского совета Тартуского университета
This publication was made possible by the financial support
of the Publishing Board of the University of Tartu
© Статьи: авторы, 2022
© Тексты Ю. М. Лотмана: Таллиннский университет
© Составление: Кафедра русской литературы Тартуского университета, 2022
ISSN 2228-2335 (print)
ISBN ……………….. (print)
ISSN 2228-3404 (pdf)
ISBN ………………… (pdf)
Tartu Ülikooli Kirjastus / University of Tartu Press
www.tyk.ee
Ю. М. Лотман. 1982 г.
Фотография Д. Пранца из личного архива Л. Н. Киселевой.
СОДЕРЖАНИЕ
От составителей ..............................................................................................
9
I
Статьи
Любовь Киселева. «Я написал самую Карамзинскую речь
для Российской академии и А. С. Шишкова!» (полемическая
речь Карамзина 1818 года) ..........................................................................
15
Татьяна Степанищева. К истории русской рецепции
Г. Гейне (В. А. Жуковский, В. К. Кюхельбекер, П. А. Вяземский) ....
23
Роман Лейбов. Заумный Толстой ................................................................
44
Роман Войтехович. Воображаемое пространство: «Петербург»
Андрея Белого и «Попытка комнаты» Марины Цветаевой ..............
61
Леа Пильд. Моцартовские и блоковские мотивы в поэтическом
цикле Михаила Кузмина «Пути Тамино» ..............................................
76
Мария Боровикова, Ле онетта Паванелло. Поэтика «Сказок
об Италии» М. Горького .............................................................................
92
Андрей Немзер. Контексты пьесы Давида Самойлова
«Живаго и другие» ....................................................................................... 108
Михаил Лотман. К проблеме «Лотман и марксизм» ............................ 136
Екатерина Вельмезова, Калеви Кулль. Ю. М. Лотман глазами
современных семиотиков ................................................................................... 160
II
Публикации
Из семейной переписки Лотманов. Переписка Лидии Михайловны
Лотман и Юрия Михайловича Лотмана (1950–1993) /
Вступительная статья, публикация и комментарии Л. Найдич ........ 179
Отзыв Ю. М. Лотмана на диссертацию Б. Ф. Егорова «Русская
литературная критика (1848–1861 гг.)» / Вступительная
заметка и публикация П. Глушакова ....................................................... 358
8
Спецкурсы Ю. М. Лотмана по творчеству Н. М. Карамзина.
Неавторизованные конспекты лекций, прочитанных
в Тартуском университете / Вступительная заметка, публикация
и комментарии Л. Киселевой .................................................................. 363
Письмо Ю. М. Лотмана И. З. Серману / Вступительная заметка и
публикация Л. Найдич ................................................................................ 545
Воспоминания Зары Григорьевны Минц об Анне Ахматовой /
Вступительная заметка и примечания Р. Тименчика,
публикация Л. Пильд ................................................................................... 548
Статья З. Г. Минц о творчестве М. Горького / Вступительная заметка
и публикация Л. Пильд, перевод статьи А. Ермолаевой .................. 569
III
Воспоминания
Ксения Кумпан. Моя научная школа: Отрывки воспоминаний ......... 585
Мария Ионина. Тарту в 1970-е годы. Мои воспоминания .................. 615
Указатель имен ...................................................................................................... 631
Kokkuvõtted ............................................................................................................
…
Сведения об авторах ............................................................................................
…
About the Contributors .........................................................................................
…
ACTA SLAVICA ESTONICA XIV.
Труды по русской и славянской филологии.
Литературоведение XI.
К 100-летию Ю. М. Лотмана.
Тарту, 2022
ЗАУМНЫЙ ТОЛСТОЙ
РОМАН ЛЕЙБОВ
В статье рассмотрены некоторые примеры нарушения языковых конвенций у Л. Толстого
в связи с его общим критическим отношением к знакам. Вслед за пионерской работой Кристины Поморской, мы рассматриваем один из приемов Толстого — заострение (ostension).
Статья содержит описание стратегий номинаций главного героя в «Отце Сергии», а также
анализ краткого фрагмента из первой части «Анны Карениной» как возможного источника
знаменитого рассказа Тургенева, который в свое время был проанализирован Романом
Якобсоном. В постскриптуме к статье высказаны соображения о значении творчества Толстого для концепции семиотики культуры Ю. М. Лотмана.
Ключевые слова: Толстой, Лотман, Поморска, «Отец Сергий», «Анна Каренина», поэтика
номинации, заумь, заострение.
Roman Leibov. Supraconscious Turgenev
This article attempts to describe some examples of Tolstoy’s violation of linguistic conventions in
connection with his general critical attitude to signs. Following the pioneering work of Kristina
Pomorska, we consider one of Tolstoy’s techniques — ostension. The article contains a description
of the strategies for nominating the protagonist in Father Sergius, as well as an analysis of the short
fragment from the first part of Anna Karenina as a possible source of Turgenev’s famous oral story,
which was analyzed by Roman Jakobson. The postscript to the article contains some speculations
about the significance of Tolstoy’s work for the concept of semiotics of culture by Yuri Lotman.
Keywords: Tolstoy, Lotman, Pomorska, “Father Sergius”, “Anna Karenina”, poetics of names,
supraconscious language, ostesion.
1.
В известной заметке Р. Якобсона «Заумный Тургенев» (1981) [Якобсон 1987] предметом анализа стал фрагмент из воспоминаний графа Владимира Соллогуба, в котором излагается тургеневский устный рассказ. Якобсон представил виртуозный анализ хулиганской выходки Тургенева, поведавшего о том, как однажды за обедом в английском «высокотонном» клубе
он «что есть мочи <…> ударил об стол кулаком и принялся как сумасшедший кричать: “Редька! Тыква! Кобыла! Репа! Баба! Каша! Каша!”». Якобсон
Заумный Толстой
45
сопоставил эту эскападу, с одной стороны, с письмами позднего Тургенева,
с другой — с заумью русских футуристов.
Несколько схожую глоссолалию можно найти в корпусе воспоминаний
о Толстом. В своих «Воспоминаниях из далекого прошлого» Николай
Александрович Крылов — однополчанин, но не сослуживец Толстого,
поскольку он пришел в 14 бригаду после того, как Толстой оттуда уже выбыл, — так описывает сохранившиеся в офицерской среде толки о молодом
писателе:
В бригаде он оставил по себе память как ездок, весельчак и силач. Так, он ложился на пол, на руки ему становился пудов в пять мужчина, и он, вытягивая
руки, поднимал его вверх; на палке никто не мог его перетянуть. Он же оставил
много остроумных анекдотов, которые рассказывал мастерски; некоторые анекдоты — не для печати. <…> Офицеры говорили, что батарейные командиры,
которые вообще наживались от казенных лошадей, заметно стыдились его, как
будто им жгли ладони остатки его овса и сена. Рассказывали, что он до такой
степени был брезглив к казенным деньгам, что проповедовал офицерам возвращать в казну даже те остатки фуражных денег, когда офицерская лошадь не съест
положенного ей по штату [Крылов Н. 1900: 145].
Гораздо более известен другой мемуарный фрагмент, относящийся к пребыванию Толстого в действующей армии. Это отрывок из воспоминаний
сына Крылова Алексея Николаевича (1863–1945) — известного математика и кораблестроителя, автора таблиц непотопляемости, академика и кавалера многих российских и советских орденов. Будучи уже очень пожилым
человеком, в эвакуации он пишет воспоминания, прекрасные своей стилистической старорежимностью, отрешенностью от ситуации современности. Он называет бригаду 13-й а не 14-й, но, как можно представить, достаточно точно передает рассказы отца:
С началом Крымской войны отец был вновь призван на военную службу и определен во вторую легкую батарею 13-й артиллерийской бригады, на вакансию,
оставшуюся свободной после Л. Н. Толстого, переведенного в другую бригаду.
Л. Н. Толстой хотел уже тогда извести в батарее матерную ругань и увещевал
солдат: «Ну к чему такие слова говорить, ведь ты этого не делал, что говоришь,
просто, значит, бессмыслицу говоришь, ну и скажи, например, «елки тебе палки», «эх, ты, едондер пуп», «эх, ты, ерфиндер» и т. п.
Солдаты поняли это по-своему:
— Вот был у нас офицер, его сиятельство граф Толстой, вот уже матершинник <так!> был, слова просто не скажет, так загибает, что и не выговоришь [Крылов А. 1949: 88].
46
Р. ЛЕЙБОВ
Этот фрагмент в последнее время стал достоянием широкой общественности и часто цитируется или пересказывается в СМИ и блогах. Можно бы
последовать за Якобсоном и попытаться каким-то образом истолковать «заумные» ругательства, однако здесь перед нами не синтаксическая последовательность номинативов, но парадигма синтагм — замен известного русского речения, где каждую единицу следует рассматривать отдельно, а не
в связи с другими. Как показал в недавнем виртуозном исследовании Илья
Виницкий, перед нами — примененный к Толстому анекдот, эти замены бытовали параллельно с «толстовским» сюжетом, исследователь проследил
историю последней из «заумных» синтагм. Виницкий заключает: «[К]репкий эвфемизм «едондер-шиш», приписанный в XX веке артиллеристу Льву
Толстому, возник, по всей видимости, еще в XVIII веке и постепенно —
прежде всего благодаря роману Сологуба и рассказу Елпатьевского — обрел свою собственную культурную биографию, продолжающуюся и в наше
время» [Виницкий 2021]. Как указано в статье, Толстой в старости подтверждал этот анекдот: «По свидетельству <Александра> Хирьякова, воспоминание своего сверстника и товарища по батарее о попытках искоренить среди солдат и офицеров привычку к скверным ругательствам, Лев Николаевич помнил», что было «вполне понятно, так как забота о нравственном улучшении человека до сих пор является одним из наиболее интересующих великого писателя вопросов» [Там же]. Однако, по мнению И. Виницкого, «этот анекдот скорее отражает (и даже пародирует) убеждения
Толстого после его религиозного обращения, а не времен Крымской
войны» [Там же].
Такой вывод представляется нам несколько поспешным. По сути дела,
в анекдоте Крылова речь идет не о непристойности, но о ложности провербиальной формулы: к чему такие слова говорить, ведь ты этого не делал, что
говоришь. Молодой Толстой, как сообщает нам Крылов-старший, не чурался
анекдотов не для печати. Не чужд был скверноматерной брани и яснополянский старец. В мемуарах Горького (1919) этой черте речевого поведения
Толстого посвящен специальный пассаж:
О женщинах он говорит охотно и много, как французский романист, но всегда
с тою грубостью русского мужика, которая — раньше — неприятно подавляла
меня. Сегодня в Миндальной роще он спросил Чехова:
— Вы сильно распутничали в юности?
А. П. смятенно ухмыльнулся и, подергивая бородку, сказал что-то невнятное,
а Л. Н., глядя в море, признался:
— Я был неутомимый ...
Заумный Толстой
47
Он произнес это сокрушенно, употребив в конце фразы соленое мужицкое
слово. Тут я впервые заметил, что он произнес это слово так просто, как будто
не знает достойного, чтобы заменить его. И все подобные слова, исходя из его
мохнатых уст, звучат просто, обыкновенно, теряя где-то свою солдатскую грубость и грязь. Вспоминается моя первая встреча с ним, его беседа о «Вареньке
Олесовой», «Двадцать шесть и одна».
С обычной точки зрения речь его была цепью «неприличных» слов. Я был
смущен этим и даже обижен; мне показалось, что он не считает меня способным понять другой язык. Теперь понимаю, что обижаться было глупо [Горький 1973: 270].
В свою очередь Бунин обратил внимание на этот пассаж и донес до нас мнение своего неназванного собеседника. То, что выходцу из городских низов
Горькому в устах Толстого казалось оскорбительно нарочитым, дворянину
Бунину представляется совершенно естественным:
Оговорю и утверждение Гольденвейзера, будто Толстой никогда не употреблял
«грубых», «народных» слов: употреблял и даже очень свободно — так же, как
все его сыновья и даже дочери, так же, вообще, как все деревенские люди, употребляющие их чаще всего просто по привычке, не придавая им никакого значения и веса. Это подтверждают многие из близко знавших его. Один из них говорит: «В биографии Толстого, написанной его секретарем Гусевым, сказано,
со слов доктора Маковицкого, что “ругаться Толстой вообще не мог”. <…> Вообще Толстого нельзя было причислить к таким людям, у которых язык не поворачивается сказать грубое слово. Он и глубоким стариком, рассказывая какойнибудь анекдот при дамах, способен был свободно произносить такие слова, которые обычно говорят только обиняком. Горький при первом знакомстве с Толстым даже обиделся, полагая, что это для него, для пролетария, Толстой говорил
таким языком. Горький обиделся напрасно. Толстой передавая, например, мужицкую речь, не стеснялся иногда самых грубых выражений и при всяких собеседниках <…>» [Бунин 1937: 138–139].
Вернемся к анекдоту Крылова. Речь в приведенном нами месте идет не о том,
что это неприлично, а о том, что это неправда, не об общественных табу, а об
истинности/ложности. Речение описывает характер отношений говорящего с матерью слушающего (именно так трактует Толстой его смысл), но
прагматически призвано просто оскорбить адресата, выразить негативную
экспрессию (просто, значит, бессмыслицу говоришь). Неправда здесь обесценивает экспрессию, лучшим способом анекдотическому Толстому представляется заумь (бессмыслица, нонсенс, экспрессия в чистом виде).
48
Р. ЛЕЙБОВ
2.
В весьма лапидарной и остающейся решительно недооцененной, но представляющейся нам фундаментальной для описания толстовского метода и
эволюции его творчества заметке 1982 года “Tolstoy — Contra Semiosis”
Кристина Поморска описывает то, что можно назвать парадоксом Толстого:
базовое руссоистское противопоставление сложного/ложного мира культуры простому/истинному миру природы приводит писателя через отрицание вторичных культурных знаков к тотальному отрицанию знаковости как
таковой:
He tried to represent without the means of representation, to deal with language by
avoiding language or reducing its scope. This contradiction in terms became an obsession. The only solution was to cross it all out, to escape from it, just as he escaped
from Jasnaja Poljana [Pomorska 1982: 389–390].
Как показывает Поморска, Толстой всю жизнь борется со знаками, находит
их и разоблачает, срывает, как говорил вождь мирового пролетариата, все и
всяческие семиотические маски, развертывает сюжетные и дескриптивные
ходы, указывающие на несоответствие плана содержания плану выражения,
темное для его героев, но проявляющееся в фотолаборатории толстовского
анализа — будь то оперные представления, поведение светского человека,
возвышенная романтическая любовь или простая бытовая ложь. И чем
больше Толстой это делает, тем больше ему нужно слов для того, чтобы это
сделать. Собственно, развернутые толстовские остраняющие перифразы —
самый яркий пример работы этого парадокса.
Современные нам представления о человеке включают пансемиотичность в определение, радикальное противопоставление природы и культуры
здесь снимается. Но для Толстого вся человеческая культура (т. е. семиосфера) — это противоестественная ложь. В этом отношении понятно, почему, как пишет Поморска, конвенциональным знакам (индексам) Толстой
предпочитает иконические. Но в мире Толстого все знаки сомнительны,
даже знаки-иконы и симптомы, таящие возможность симуляции.
Чем больше знаков порождает герой, тем он дальше от правды у Толстого.
Чемпионом в этом соревновании лицемеров, конечно, является толстовский Наполеон с его знаменитым “La vibration de mon mollet gauche est un
grand signe chez moi”. Показателен знаменитый эпизод из «Войны и Мира»,
где иконическое превращается в символическое, а выражение естественного (отцовских чувств) разоблачается как актерская игра. При этом Толстой
не упускает случая использовать национальную мотивировку, но в центре его критики, конечно, оказывается конвенциональная знаковость как
49
Заумный Толстой
таковая, наслоение условных коннотаций на реальность или ее иконическое
изображение:
Это был яркими красками написанный Жераром портрет мальчика, рожденного от Наполеона и дочери австрийского императора, которого почему-то все
называли королем Рима.
Весьма красивый, курчавый мальчик со взглядом похожим на взгляд Христа
в Сикстинской мадонне, изображен был играющим в бильбоке. Шар представлял
земной шар, а палочка в другой руке — изображала скипетр.
Хотя не совсем ясно было, чтò именно хотел выразить живописец, представив
так называемого короля Рима протыкающим земной шар палочкой, но аллегория
эта, так же, как и всем видевшим картину в Париже, так и Наполеону очевидно
показалась ясною и весьма понравилась.
— Roi de Rome, — сказал он, грациозным жестом руки указывая на портрет. — Admirable! — С свойственною итальянцам способностью изменять произвольно выражение лица, он подошел к портрету и сделал вид задумчивой нежности. Он чувствовал, что то, чтò он скажет и сделает теперь — есть история.
И ему казалось, что лучшее, чтò он может сделать теперь — это то, чтоб он с
своим величием, вследствие которого сын его в бильбоке играл земным шаром,
чтоб он выказал, в противуположность этого величия, самую простую отеческую
нежность. Глаза его отуманились, он подвинулся, оглянулся на стул (стул подскочил под него) и сел на него против портрета. Один жест его, и все на цыпочках вышли, предоставляя самому себе и его чувству — великого человека <Здесь
и далее курсивы в цитатах из Толстого наши. — Р. Л.> [11: 215–216]. 1
3.
Толстовский семиоскептицизм затрагивает и такой полюс языковой карты,
как личные имена. Следует заметить: особое внимание Толстого к антропонимам не только позволяет ему проблематизировать их как знаки, но и напротив, как следствие толстовского парадокса, часто развертывает перед
нами целые драмы переименований: так «Воскресение» — это история
о том, как Катюша превращается в Маслову, а потом Маслова опять превращается в Катюшу.
«Отец Сергий» весь построен на текучести имени собственного главного героя. При первом упоминании он назван «князем Степаном Касатским» (титулатура, как известно, была в XIX в. частью собственного имени
у дворян); в экспозиции повести (гл. I–II, рассказ о жизни героя в свете) он
именуется в основном нейтрально и отстраненно — по фамилии, на этом
1
Здесь и далее тексты Толстого цитируются по изданию [Толстой 1928–1964] с указанием
в скобках тома и страницы.
50
Р. ЛЕЙБОВ
фоне выделяется «аристократически-светское» краткое имя «Стива»
в речи невесты князя и тут же по контрасту — обращение «князь» в реплике матери героя (обе реплики для этих персонажей — последние в повести).
В III гл. герой принимает постриг, его новый статус подчеркнут демонстративной сменой номинации в речи повествователя:
Так прожил Касатский в первом монастыре, куда поступил, семь лет. В конце
третьего года был пострижен в иеромонахи с именем Сергия. Пострижение
было важным внутренним событием для Сергия [31: 13].
В этой же части возникает номинативное сочетание, вынесенное в заглавие
повести. Хотя о постриге героя мы узнаем в начале главы, нарратор не сразу
начинает называть его «отцом Сергием». Следует заметить, что это сочетание возникает после нарративной паузы и вновь (хотя и незначимым для сюжета образом) связано с женскими образами:
<…> великий соблазн для Сергия состоял в том, что игумен этого монастыря,
светский, ловкий человек, делавший духовную карьеру, был в высшей степени
антипатичен Сергию. <…> И дурное чувство это разразилось.
Это было уже на второй год пребывания его в новом монастыре. И случилось это вот как. В Покров всенощная шла в большой церкви. Много было приезжего народа. Служил сам игумен. Отец Сергий стоял на обычном своем месте
и молился, то есть находился в том состоянии борьбы, в котором он всегда находился во время служб, особенно в большой церкви, когда он не служил сам. Борьба
состояла в том, что его раздражали посетители, господа, особенно дамы [31: 14].
Затем номинации «Сергий» и «отец Сергий» перемежаются в речи повествователя, рассказывающего о начале жизни героя в затворе. В гл. IV обратное переименование развертывается в диалоге «разводной жены, красавицы, богачки и чудачки, удивлявшей и мутившей город своими выходками»
Маковкиной и ухаживающего за ней адвоката:
— Да куда ведет эта дорога? — спросила Маковкина <…>.
— В Т[амбино], отсюда двенадцать верст, — сказал адвокат <…>.
— Ну, а потом?
— А потом на Л. через монастырь.
— Там, где отец Сергий этот живет?
— Да.
— Касатский? Этот красавец пустынник?
— Да.
— Медам! Господа! Едемте к Касатскому. В Т[амбине] отдохнем, закусим.
— Но мы не поспеем ночевать домой.
— Ничего, ночуем у Касатского.
Заумный Толстой
51
— Положим, там есть гостиница монастырская, и очень хорошо. Я был, когда
защищал Махина.
— Нет, я у Касатского буду ночевать [31: 17–18].
Нарочитый повтор фамилии в этом диалоге выдает истинные намерения
Маковкиной. Они понятны и ее спутникам — ночевать здесь эвфемизм совращения. Эти поползновения, как узнает читатель, падают на готовую
почву: отец Сергий мучим неверием и плотской похотью (Толстой специально указывает, что «[е]му казалось, что это были два разные врага, тогда
как это был один и тот же»). В гл. V, где развертывается сюжет неудачного
соблазнения праведника, герой лишь один раз в самой первой фразе назван
«отцом Сергием». На протяжении всего эпизода повествователь отказывается от любых номинаций в пользу личного местоимения «он». Этот минусприем особенно заметен по контрасту с речью героини. Пока Маковкина
находится вне кельи затворника и мнимо взывает о крове, она не упоминает
никаких имен. Но очутившись внутри и заняв горницу, спрашивает удалившегося в «каморочку за перегородкой» героя об имени: «Отец Сергий!
Отец Сергий! Так ведь вас звать?». Разоблачившись и немного поколебавшись, Маковкина приступает к задуманному, причем начинает с реплики,
представляющей собой продуманно сконструированную Толстым вереницу номинаций: «Отец Сергий! Отец Сергий! Сергей Дмитрич. Князь Касатский!». Эта последовательность призвана как бы магически превратить
монаха обратно в светского человека, поразительно тут соединение незнания героини об истинном имени Сергия (он, как мы помним, Степан, а не
Сергей) и сверхзнания (нигде в повествовании ни разу не упоминается имя
Касатского-отца).
В повествовании о жизни героя после подвига отсекновения пальца и до
грехопадения (гл. VI–VII) он почти исключительно именуется «отцом Сергием» в речи рассказчика, но в репликах других персонажей получает множество апеллятивных и оценочных номинаций, окружающих героя своего
рода семантическим облаком и подчеркивающих его высокий духовный статус: «батюшка», «святой», «ангел Божий», «отец» (в последнем случае — не монашеская титулатура, а метафорически используемый термин
родства). Однако во внутреннюю речь героя, переданную в несобственнопрямом модусе, прямо перед эпизодом падения проникает номинация,
отсылающая к исходной точке повести:
Он часто удивлялся тому, как это случилось, что ему, Степану Касатскому, довелось быть таким необыкновенным угодником и прямо чудотворцем, но то, что
он был такой, не было никакого сомнения: он не мог не верить тем чудесам,
52
Р. ЛЕЙБОВ
которые он сам видел, начиная с расслабленного мальчика и до последней старушки, получившей зрение по его молитве [31: 34].
Затем в той же главе и в начале следующей Толстой возвращается к номинативной стратегии гл. III, он «разжалует» героя из «отца Сергия» в «Сергия», а затем меняет нарративную перспективу, показывая «странника»,
явившегося к Прасковье Михайловне. В момент узнавания разыгрывается
еще один сюжет апеллятивной реноминации, парный к сцене в келье. Для
Пашеньки первым и главным именем героя оказывается детское уменьшительное (ср. выше форму «Стива» в речи невесты князя):
Он взял хлеб и деньги. И Прасковья Михайловна удивилась, что он не уходит,
а смотрит на нее.
— Пашенька. Я к тебе пришел. Прими меня. И черные прекрасные глаза
пристально и просительно смотрели на нее и заблестели выступившими слезами. И под седеющими усами жалостно дрогнули губы.
Прасковья Михайловна схватилась за высохшую грудь, открыла рот и замерла спустившимися зрачками на лице странника.
— Да не может быть! Степа! Сергий! Отец Сергий.
— Да, он самый, — тихо проговорил Сергий. — Только не Сергий, не отец
Сергий, а великий грешник Степан Касатский, погибший, великий грешник. Прими, помоги мне [31: 39–40].
В авторских ремарках длинного диалога Пашеньки и отца Сергия происходит возвращение к номинативной стратегии экспозиции, отныне и до финала герой именуется только по фамилии (мы цитируем лишь фрагменты,
включающие номинации):
Когда Прасковья Михайловна вернулась, Сергий сидел в своей каморке и ждал
ее. Он не выходил к обеду, а поел супу и каши, которые принесла ему туда Лукерья.
— Что же ты раньше пришла обещанного? — сказал Сергий. — Теперь можно поговорить?
<…>
Касатский вспоминал, как ему рассказывали, что муж бил Пашеньку. И Касатский видел теперь, глядя на ее худую, высохшую шею с выдающимися жилами за ушами и пучком редких полуседых, полурусых волос, как будто видел, как
это происходило.
<…>
— И что же, успехи делают? — чуть улыбаясь глазами, спросил Касатский.
<…>
— Да, да, — говорил Касатский, наклоняя голову. — Ну, а как вы, Пашенька,
в церковной жизни участвуете? — спросил он.
<…>
53
Заумный Толстой
— Да, да, так, так, — как бы одобряя, подговаривал Касатский.
<…>
На этот раз она долго не возвращалась. Когда она вернулась, Касатский сидел
в том же положении, опершись локтями на колена и опустив голову [31: 41–43].
Вопрос об имени (и социальном статусе) прямо составляет содержание финального диалога:
Они остановили их, чтобы показать ему les pélérins, которые, по свойственному
русскому народу суеверию, вместо того чтобы работать, ходят из места в место.
Они говорили по-французски, думая, что не понимают их.
— Demandez leur, — сказал француз, — s’ils sont bien sûrs de ce que leur pélérinage est agréable à Dieu.
Их спросили. Старушки отвечали:
— Как бог примет. Ногами-то были, сердцем будем ли?
Спросили солдата. Он сказал, что один, деться некуда. Спросили Касатского, кто он?
— Раб божий.
— Qu’est ce qu’il dit? Il ne répond pas.
— Il dit qu’il est un serviteur de Dieu.
— Cela doit être un fils de prêtre. Il a de la race. Avez-vous de la petite monnaie?
У француза нашлась мелочь. И он всем роздал по двадцать копеек.
— Mais dites leur que ce n’est pas pour des cierges que je leur donne, mais pour
qu’ils se régalent de thé; чай, чай, — улыбаясь, — pour vous, mon vieux, — сказал
он, трепля рукой в перчатке Касатского по плечу.
— Спаси Христос, — ответил Касатский, не надевая шапки и кланяясь своей
лысой головой [31: 45].
Ни француз, который спрашивает об имени импозантного бродяги, ни барыня, искажающая смысл ответа при переводе, не понимают, что им ответил
герой. На самом деле Касатский ответил, как Одиссей: никто. Герой убежал
от номинаций и знаков 2, как упорно, но безуспешно пытался убежать от них
автор.
4.
Заумь в перспективе толстовского семиоклазма, конечно, исполняет роль
прорыва из мира условностей в мир чистых эмоций. Знаменитая оговорка
2
Ср.: “Ultimately, Sergius-Kasatsky’s conflict is not with lust, not with pride, and not with ambition,
but with convention. He has had to suffer to discover the paradox that the more one strives to stand
out as an individual, the more one is absorbed by conventions of education, of social class, of the
religious life, while by merging in with the mass of humanity one finds one’s integrity” [O’Toole
1982: 78].
54
Р. ЛЕЙБОВ
в «Анне Карениной» должна выразить несоответствие между неуклюже
книжным словом «перестрадал» и реальным переживанием эмоции. Если
бы Каренин выговорил правильно, мы бы вслед за Толстым ему не поверили.
Ю. М. Лотман в «Тезисах к проблеме “Искусство в ряду моделирующих систем”» (1967) отметил, что взволнованный монолог героини «Живого
трупа» Лизы тем не менее логически и грамматически правилен (в отличие
от речи Феди и Маши) [Лотман 2002: 282]; ср. в статье 1992 г. «Между свободой и волей: Судьба Феди Протасова» [Лотман 1994: 16]. Напротив,
нелепое Пеле... педе... пелестрадал в запутанной речи обычно весьма связного
Алексея Александровича — выпадение из конвенций, сдвиг плана выражения в сторону заумного языка — выступает как симптом истинности плана
содержания.
Если толстовское остранение — попытка убежать от автоматизирующей
реальность конвенциональности слов путем развертывания описания, то
здесь мы имеем дело с частным видом противоположного (не по цели, но по
методу) приема, который в пионерской статье Поморской был со ссылкой
на Б. Рассела назван ostension (рискнем предложить как русский эквивалент
термин заострение 3). Этот прием можно описать как подчеркнутую повтором минимализацию и/или нарочитую трансформацию, сдвиг изолированных, лишенных синтаксического контекста знаков, привлекающую внимание к заостряемым элементам речи 4:
How саn this kind of representation bе characterized within Tolstoy’s semiotic system? What does the repetition of an object stand for in terms of non-verbal representation? The system of signs includes on particular type of signification: “ostension.”
Bertrand Russell, in his analysis of the use of language, isolates a special definition
of an object that he calls “ostensive definition.” According to Russell, it is “any process bу which a person is taught to understand a word otherwise than bу the use of
other words.”
One example of ostension is given as pointing at the object and simultaneously
uttering the word signifying this object. Another example of semiosis by ostension
is given by the Czech semiotician Ivo Osolsobě: a display of ready-made objects in
a shop window stands for the verbal advertisement of the same objects [Pomorska 1982: 388–389].
Демонстрация вместо описания — такова суть заострения по Поморской.
Исследовательница приводит примеры использования этого приема: это
3
4
Слово «остензия» в другом значении уже используется фольклористами и антропологами.
Разумеется, как и остранение, этот прием не является специфически толстовским, но он наглядно высвечивает общую антисемиотичность Толстого.
Заумный Толстой
55
два эпизода из эпопеи Толстого (лексические повторы в сценах на Энском
мосту и в описании отъезда жителей из Москвы в 1812 г.), это рефренная
клаузула «... а горы» в «Казаках» (где демонстрационная функция заострения усиливается повтором союза «а», приобретающего характер жестового дейксиса), а также редукция знаков в знаменитой сцене объяснения
в любви Левина и Кити. Отметим, что и остранение, и заострение в художественных текстах Толстого чаще всего связаны со сферами речи персонажа
или интроспекции, несобственно-прямой речи, проникновения повествователя во внутренний мир героя, хотя оба приема могут распространяться и на
область чисто авторского повествования.
Здесь стоит вернуться к началу этих заметок и полностью процитировать
рассказ Тургенева в передаче Соллогуба:
— Все это так, — в свою очередь заметил Тургенев, — но я, грешный человек,
каюсь, что хотя и живу в Европе, и люблю ее, и удивляюсь ей, и сочувствую, но
люблю побаловать себя иногда русским словцом. Никогда не забуду я маленького происшествия, случившегося со мною по этому поводу в Лондоне. Знакомец мой Жемчужников пригласил меня с ним пообедать <…> в один из высокотонных клубов, где он числился членом. <…> В назначенный час мы оба с Жемчужниковым во фраках и белых галстуках (иначе нас бы не впустили, так как
в этих заведениях, как и вообще, впрочем, в Лондоне, этикет соблюдается самый
строгий) уселись у небольшого приготовленного для нас столика в столовой для
гостей. Уже с передней меня обдало холодом подавляющей торжественности
этого дома. Едва мы с Жемчужниковым уселись, как вокруг нас принялись священнодействовать — другого слова я употребить не могу, — три дворецких, гораздо более, разумеется, походивших на членов палаты лордов, чем на дворецких.
— Я вас должен предупредить, любезный Иван Сергеевич, — сказал мне
Жемчужников. разворачивая свою салфетку, — что вам подадут обед дня, я же,
увы, буду, как всегда, есть свои бараньи котлеты, так как желудок мой уже ничего
более переварить не может!
Так и случилось. Один из важных дворецких, бесшумно двигаясь на гуттаперчевых подошвах своих лакированных башмаков, внес в столовую серебряную суповую чашу и передал ее другому; этот другой, в свою очередь, подал ее
третьему, и уже этот третий — самый важный — поставил колпаком серебряное
же блюдо, и нет слов на человеческом языке, чтобы выразить, с какою торжественностью самый важный дворецкий поставил его перед Жемчужниковым
и какими-то особенными носовыми звуками произнес: “First cotlett”.
Жемчужников ткнул вилкой в одинокую котлетку, лежавшую на блюде,
и принялся ее кушать. Затем мне подали рыбу, а Жемчужникову на втором
блюде и под таким же колпаком — опять баранью котлету, и дворецкий так же
величественно произнес: “Second cotlett”.
56
Р. ЛЕЙБОВ
Я чувствовал, что у меня по спине начинают ходить мурашки; эта роскошная
зала, мрачная. несмотря на большое освещение, эти люди, точно деревянные
тени, снуюшие вокруг нас, весь этот обиход начинал выводить меня из терпения.
К тому же в зале, кроме нас, обедали всего два каких-то джентльмена, имевших
вид еще более одеревенелый, если возможно, чем все нас окружавшее; так что
когда после рыбы передо мной появился кровяной ростбиф, а Жемчужникову
опять преподнесли новую котлету, о которой дворецкий возвестил: “Third
cotlett”, — мною вдруг обуяло какое-то исступление: что есть мочи я ударил об
стол кулаком и принялся как сумасшедший кричать: «Редька! Тыква! Кобыла!
Репа! Баба! Каша! Каша!» — «Иван Сергеевич! Что с вами? Что это вы?!» —
с испугом воскликнул Жемчужников. Он подумал, что я лишился рассудка.
«Мочи моей нет! — ответил ему я. — Душит меня здесь, душит!.. Я должен себя
русскими словами успокоить!» Я подумал, что меня выгонят, но меня не выгнали; только Жемчужникову моя выходка сильно не понравилась, и на оледенелых лицах слуг появилось выражение какого-то сумрачного удивления.
Джентльмены моего пассажа не заметили, они уже молча занимались джином.
Кто близко знал Тургенева, его неисчерпаемое добродушие, его терпение, его
безукоризненную благовоспитанность, тот не может себе вообразить его «бившим стекла», и мы много все смеялись его рассказу [Соллогуб 1931: 445–448].
Мы действительно не можем это вообразить, но зато можем предположить,
что этот заумный Тургенев рождается из «заумного Толстого». Тургенев
ко времени этой встречи с Соллогубом 5 уже прочитал роман «Анна Каренина», и, как представляется, рассказ Тургенева о своей «русской» выходке на фоне чинной социальной нормы британского высшего общества и
размеренного поедания Жемчужниковым бесконечных котлеток представляет собой контрастное развертывание другой ресторанной сцены. Герой
здесь выступает как носитель нормы (также изображенной как русская и национальная), а полюс аномии представляет окружающая роскошная атмосфера дорогого московского ресторана, где официант-татарин с удовольствием повторяет названия блюд по-французски с русским произношением (что
передано транслитерацией французских слов). Кажется, из этой сцены толстовского романа могло попасть в тургеневскую заумную экскламацию
и дважды повторенное в ее финале слово «каша»:
5
Мемуары Соллогуба никак не датируют времени действия рассказа Тургенева. Мемуарист сообщает, что он слышал эту историю в Париже после своей второй женитьбы (1878), то есть
уже после выхода в свет романа Толстого. Н. М. Жемчужников, как известно, выступил в 1886 г.
с печатным опровержением изложенной Соллогубом истории [Чистова 1988: 670], однако,
даже если предположить, что перед нами — недостоверная застольная байка, ее автором
вполне мог быть Тургенев (хотя точности передачи его слов в рассказе престарелого Соллогуба гарантировать нельзя).
Заумный Толстой
57
— Так что ж, не начать ли с устриц, а потом уж и весь план изменить? А?
— Мне всё равно. Мне лучше всего щи и каша; но ведь здесь этого нет.
— Каша а ла рюсс, прикажете? — сказал Татарин, как няня над ребенком,
нагибаясь над Левиным.
— Нет, без шуток, что ты выберешь, то и хорошо. Я побегал на коньках,
и есть хочется. И не думай, — прибавил он, заметив на лице Облонского недовольное выражение, — чтоб я не оценил твоего выбора. Я с удовольствием поем
хорошо.
— Еще бы! Что ни говори, это одно из удовольствий жизни, — сказал Степан Аркадьич. — Ну, так дай ты нам, братец ты мой, устриц два, или мало — три
десятка, суп с кореньями...
— Прентаньер, — подхватил Татарин. Но Степан Аркадьич, видно, не хотел
ему доставлять удовольствие называть по-французски кушанья.
— С кореньями, знаешь? Потом тюрбо под густым соусом, потом... ростбифу; да смотри, чтобы хорош был. Да каплунов, что ли, ну и консервов.
Татарин, вспомнив манеру Степана Аркадьича не называть кушанья по
французской карте, не повторял за ним, но доставил себе удовольствие повторить весь заказ по карте: «суп прентаньер, тюрбо сос Бомарше, пулард а лестрагон, маседуан де фрюи...» и тотчас, как на пружинах, положив одну переплетенную карту и подхватив другую, карту вин, поднес ее Степану Аркадьичу.
— Что же пить будем?
— Я что хочешь, только немного, шампанское, — сказал Левин.
<…>
И Татарин с развевающимися фалдами побежал и через пять минут влетел с
блюдом открытых на перламутровых раковинах устриц и с бутылкой между
пальцами.
<…>
— А ты не очень любишь устрицы? — сказал Степан Аркадьич, выпивая свой
бокал, — или ты озабочен? А?
Ему хотелось, чтобы Левин был весел. Но Левин не то что был не весел, он
был стеснен. С тем, что было у него в душе, ему жутко и неловко было в трактире,
между кабинетами, где обедали с дамами, среди этой беготни и суетни; эта
обстановка бронз, зеркал, газа, Татар — всё это было ему оскорбительно. Он
боялся запачкать то, что переполняло его душу [18: 37–39].
Фрагмент, выделенный нами в цитате, образует некоторое поэтическое
заостренное сверхслово. Дополнительную экспрессию он приобретает благодаря ритмической и фонетической организации. Здесь существительные
образуют две пары, два речевых такта с одинаковой мужской каталектикой (делению на такты способствует столкновение последнего ударения во
втором слове и первого ударного слога — в третьем).
58
Р. ЛЕЙБОВ
Первая пара (бронз, зеркал) объединена
(1) повторяющейся на стыке фонемой (з), разнородностью гласных и
общим для двух слов дисгармоничным нагромождением согласных (взрывных и сонорных);
(2) множественным числом входящих в пару существительных;
(3) семантикой — редкое в этой форме слово «бронзы» и «зеркала» —
предметы роскошной обстановки с общим свойством отражения света.
Вторая пара (газа, татар)
(1) фонетически демонстрирует, по контрасту с первой, гармоническое
чередование согласных и гласных, причем все гласные представляют варианты одной фонемы (а), а согласные вразнобой подхватывают звуковые повторы первого такта (р, з);
(2) включает единственное в серии одушевленное финальное существительное и разнородна по числу (слово газа выбивается из общего ряда, отметим в нем и отсутствие общей для всех остальных членов фонемы р);
(3) семантически демонстративно гетерогенна и выбивается из заданной
первым тактом инерции. Если газ (расхожая метонимия газового освещения 6,
но одновременно и лексема с основной семантикой, противоположной
«вещественности» бронз и зеркал) подхватывает тему «ложного = отраженного/искусственного света» и хоть как-то сочетается со словом «обстановка», то «обстановка татар» уже совершенно невозможна с точки зрения
привычных русских коллокаций.
Тараторящие по-французски татары, дробящиеся в отражениях и заполняющие весь предоставленный им объем, становятся в результате иконическим знаком левинского переживания мира сытой праздной жизни, чужого,
жуткого и оскорбительного для его чувства к Кити.
Именно этот толстовский полузаумный асинтаксический пассаж, своего
рода молчаливый внутренний монолог Левина, возможно, привлек внимание Тургенева и спровоцировал его лондонскую выходку (или, по крайней
мере, рассказ о ней).
P. S. Учитывая юбилейный характер нашего сборника, хочется коснуться той
совершенно особой роли, которую Толстой сыграл в становлении и развитии
лотмановской концепции культурного знака. Все, кто имел счастье слушать
лекции Ю. М. и беседовать с ним, помнят, что Толстой занимал в его мире
6
Ср. в зачине «Двух гусаров» газовое освещение как примету постылой современности: «<…>
в те времена, когда не было еще ни железных, ни шоссейных дорог, ни газового, ни стеаринового света» [3: 145].
Заумный Толстой
59
совершенно особое место. Лотман подчеркивал на лекциях, что Толстой
служил в артиллерии (как и сам профессор, понимали некоторые слушатели).
Он часто цитировал Толстого в обиходной речи. Я запомнил один момент:
когда кто-то из семинаристов принес плоды своих трудов (в самом конце
семестра, как водится), Ю. М., взвесив их на руке, иронически сказал: писали
не гуляли (это реплика из «Войны и Мира», когда библиотеку старого князя
грузят на подводы перед приходом французов). Кажется, что к Толстому,
в отличие от Достоевского, у Ю. М. отношение было интимное. И дело не
только в исключительном сложном обаянии личности Толстого и несомненных художественных достоинствах его прозы, не только в мощном воздействии эпопеи Толстого на поколение фронтовиков (о чем напоминает нам
А. Немзер в публикуемой в этом сборнике статье).
Есть собаки, натасканные на наркотики, они обнаруживают даже слабый
запах запрещенных веществ. Толстой с младых ногтей, с юношеских дневников (как прекрасно показал в свое время Эйхенбаум) натаскал себя на знаки.
Поэтому, конечно, примеры из Толстого просто просятся в труды по знаковым системам. Описание истории и логики появления таких примеров
в работах Лотмана — хорошая тема для будущих исследователей. Как нам
представляется, великого ненавистника знаков Толстого смело можно числить среди главных предшественников лотмановской семиотики культуры.
Кажется не случайным, что именно со ссылки на Лотмана начинается рассуждение К. Поморской об отношении Толстого к знакам.
Литература
Бунин 1937: Бунин И. Освобождение Толстого. Париж, 1937.
Виницкий 2021: Виницкий И. Улюлюлю, или Неприличный Толстой. Часть вторая // Горький (сетевое издание). Дата публикации: 2. 09. 2021.
https://gorky.media/context/ulyulyulyu-ili-neprilichnyj-tolstoj-chast-vtoraya/
Горький 1973: Горький М. Полное собрание сочинений. Художественные произведения
в 25 томах. Т. 16. М., 1973.
Крылов А. 1949: Крылов А. Н. Воспоминания и очерки. М., 1949.
Крылов Н. 1900: Крылов Н. А. Воспоминания из далекого прошлого // Вестник Европы. 1900.
Т 3 (203) 7.
7
В большинстве источников ошибочно указан пятый том (это связано со сбоем регулярности
выхода журнала в начале года).
60
Р. ЛЕЙБОВ
Лотман 1994: Лотман Ю. М. Между свободой и волей: Судьба Феди Протасова // Труды по
русской и славянской филологии. Литературоведение. I. (Новая серия). Тарту, 1994.
Лотман 2002: Лотман Ю. М. Тезисы к проблеме «Искусство в ряду моделирующих систем» // Лотман Ю. Статьи по семиотике культуры и искусства. СПб., 2002.
Соллогуб 1931: Соллогуб В. А. Воспоминания. М.; Л., 1931.
Толстой 1928–1964: Толстой Л. Н. Полное собрание сочинений: Юбилейное издание (1828–
1928). М., 1928–1964.
Чистова 1988: Чистова И. С. Комментарии // Соллогуб В. Повести. Воспоминания. Л., 1988.
Якобсон 1987: Якобсон Р. О. Заумный Тургенев // Якобсон Р. О. Работы по поэтике. М.,
1987.
O’Toole 1982: O’Toole, L. M. Structure, Style and Interpretation in the Russian Short Story. Yale
University Press: New Haven and London.
Pomorska 1982: Pomorska, K. Tolstoy — Contra Semiosis // International Journal of Slavic Linguistics and Poetics, Nos. 25–26.
Download